Исходный размер 1240x1750

Детство как тревожное пространство в экспериментальном кино

Данный проект является учебной работой студента Школы дизайна или исследовательской работой преподавателя Школы дизайна. Данный проект не является коммерческим и служит образовательным целям
Проект принимает участие в конкурсе

Рубрикатор

1. Введение. 2. Детская сказка: как экспериментальное кино разрушает её? Теоретические основания. 3. Интерьер и масштаб: как пространство становится тревожным? Среда в кадре и сюжете как таковая. 4. Игрушка: какими характеристиками обладает важнейший детский предмет и что отражает? Разговор о детской эмоциональности и телесности. 5. Дом, семья и травма: почему детство не собирается в цельное воспоминание? Эмоциональное окружение, пространство с социальной точки зрения. 6. Заключение.

1. Введение

В массовой культуре детство чаще всего оказывается окружено практически обязательным набором своеобразно «мягких», «заботливых» образов, сулящих маленькому герою произведения спокойствие и счастье: родительский дом, любимая игрушка, рассказанная на ночь сказка, собственная (или разделенная с кем-то из любящих родственников) комната, поддерживающая семья, сон (и младенческий, и послеобеденный, и ночной, сказочный), игра. Все они — в классическом и описанном ранее понимании — формируют представление о детстве как о пространстве безопасности, где мир еще не полностью понятен, но обязательно доброжелателен.

Исходный размер 967x726

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

Детская комната защищает, игрушка подчиняется руке ребенка и вместе с тем играет роль самого первого и самого верного друга, сказка объясняет и учит не через трудный жизненный урок, но через чудо, а воспоминание о ранних годах, проведенных в семейном кругу, обещает возвращение к чему-то утраченному, но теплому. Это простой и понятный образ, сконструированный современной поп-культурой и «лживо паразитирующий» на ностальгии, к сожалению, не отражал действительность ранее и не отражает её в настоящее время: во все времена примеры исключительного детского счастья и беззаботности были единичны.

И в этом разговоре именно экспериментальное кино становится наиболее честным: оно не просто добавляет в детство пугающие элементы, а последовательно разрушает саму идею его бесконечной защищенности и невозможного абсолютного счастья, делает его не ужасающим, резонируя с культурой фильмов ужасов, но правдивым.

Авторы, чьи работы являются иллюстративным материалом для данного исследования: Корнелл, Шванкмайер, братья Куэй, Мэддин и Дэвис. На первый взгляд все они находятся далеко друг от друга, но их удобно собрать вокруг одного вопроса: что происходит с детством, когда кино отказывается показывать его как безопасную территорию? Корнелл собирает чужие кадры как хрупкую коробку памяти; Шванкмайер заставляет бытовые вещи, игрушки и чучела вести себя как живые; братья Куэй помещают кукольные тела в пыльные миниатюрные механизмы; Мэддин превращает родной город в невротический семейный миф; Дэвис делает дом, свет, музыку и молчание формой болезненного воспоминания. Подобная «выборка» позволяет рассмотреть детство вне одного времени, места или «школы», но его отражение в экспериментальных картинах в целом.

Исходный размер 967x523

Теренс Дэвис, «The Long Day Closes» (1992 г.)

Разные авторы прибегают к различным, у каждого своим, очерчивающим границы «авторского почерка/языка» средствам выразительности (если так можно выразиться в разговоре о кинокартинах), поддерживающим сюжетные повороты: монтаж, стоп-моушн, крупный план, неустойчивый масштаб, искусственное движение, работа со светом и повтор. Эти и другие приемы помогают рассмотреть детство не как конкретный возраст, период в череде других не менее важных, но как особый режим восприятия. В результате детство в этих фильмах оказывается тревожным не из-за одного мотива (хотя именно его переосмысление «стоит во главе угла»), а из-за последовательного сбоя всей привычной системы. Сказка перестает утешать, интерьер — защищать, игрушка — подчиняться, кукла — оставаться просто вещью, а память — складываться в спокойный архив.

Детство предстает не как «потерянный рай», а как пространство, которое продолжает действовать после своего завершения, подчиняться эксперименту и иной, неклассической оптике восприятия. Именно разбору и анализу этой оптики и посвящается данное исследование.

2. Детская сказка: как экспериментальное кино разрушает её? Теоретические основания

Перед непосредственным разбором особенностей работ названных авторов и подтверждения гипотезы иллюстративным методом необходимо уточнить, что в данном исследовании «детская сказка» понимается не столько как литературный сюжет, перенесенный на экран, но в большей мере как культурная модель восприятия детства. Сказка задает ребенку первый способ разговора о непонятном: переводит страх, запрет, одиночество, наказание, встречу с чужим, смерть и иные обязательные для взросления, пусть и не самые приятные, аспекты жизни в систему образов, где невозможное кажется естественным.

Именно поэтому сказочная логика оказывается удобной точкой входа в разговор об экспериментальном кино: она уже предполагает сдвиг реальности, но обычно обещает, что этот сдвиг будет осмыслен и пережит. В рассматриваемых фильмах этот договор нарушается: чудо (как иное слово для описания сюрреалистического начала, «частого гостя» экспериментального кино) остается, но перестает быть защитным механизмом.

Гай Мэддин, «My Winnipeg» (2007 г.)

Основная гипотеза исследования состоит в том, что экспериментальное кино делает детство тревожным не через прямую «хорроризацию» (хотя иногда прибегает к отдельным элементам, присущим этому жанру), а через функциональную и смысловую деформацию тех форм, которые традиционно должны обеспечивать безопасность и понятность детского мира. С психологической точки зрения подобная тревога отличается от страха: страх обычно связан с распознаваемым объектом угрозы, тогда как тревога появляется там, где источник опасности не до конца определен. Экспериментальное кино усиливает эту неопределенность: предметы начинают двигаться сами, масштаб становится нестабильным, интерьер теряет защитную функцию, а привычные образы детства начинают вести себя «не по правилам».

«Сказки — это истории, призванные как напугать детей, так и порадовать их» («Fairy tales are stories to frighten children, as well as delight them»)

Марина Уорнер, «From the Beast to the Blonde: On Fairy Tales and Their Tellers» (1994 г.)

Эта мысль позволяет не противопоставлять «сказку о детстве» (как своеобразный поп-культурный миф, описанный ранее) и страх как две разные области. Сказка изначально содержит пугающее, дисциплинирующее и травматическое измерение; современная культура чаще всего смягчает его, превращая сказочное в декоративное и ностальгическое. В этой логике особенно важна фрейдовская категория «жуткого»: тревожным становится не совершенно чужое, а, напротив, знакомое, домашнее и будто бы безопасное, внезапно потерявшее свою устойчивость.

Поэтому выборка исследования строится не вокруг одной школы или одного периода, а вокруг общей проблемы: «Alice», «Jabberwocky» и «Down to the Cellar» показывают сказку и детский страх через предмет, комнату и телесную несоразмерность; фильмы братьев Куэй позволяют рассмотреть кукольность, миниатюрность и механическое движение как замену живого детского присутствия; Корнелл вводит логику найденного образа и памяти-коллекции; Мэддин и Дэвис переводят разговор о детстве в область семьи, дома, социальной среды и травматического воспоминания.

3. Интерьер и масштаб: как пространство становится тревожным? Среда в кадре и сюжете как таковая

В привычной культуре детская среда должна быть соразмерной ребенку, понятной, оберегающей заблаговременно благодаря тому, что заботливый взрослый, создавший это окружение, предусмотрел все буквальные и фигуральные «острые углы»: комната ограничивает мир до безопасного масштаба, мебель организует быт, а дом отделяет ребенка от внешней угрозы. Однако у Шванкмайера и Дэвиса интерьер работает иначе. Он не просто окружает ребенка, а задает режим его существования: уменьшает, закрывает, изолирует, прячет, наблюдает или, наоборот, превращает его в часть воспоминания. Поэтому тревожность пространства возникает не из появления конкретного монстра, а из самого устройства среды.

С самых первых кадров из «Alice» (очередного художественного переосмысления Алисы Льюиса Кэрролла, но в этот раз за авторством Яна Шванкмайера) особенно заметна странная пустота комнаты: это не уютная детская, заставленная всеми атрибутами, присущими совсем еще маленькой девочке, не сказочная декорация, сравнимая с советской «Алисой в стране чудес» (1981 г.) и не реалистический дом, а почти голая коробка с грязными стенами, тяжелым потолком и предметами, расставленными так, будто они ждут начала эксперимента.

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

Алиса оказывается в этой среде маленькой и уязвимой (см. кадр слева): пространство не помогает ей ориентироваться, а, наоборот, делает ее телесно неуверенной. Важен именно зазор между образом ребенка и образом комнаты: детская фигура помещена не в мир игры, а в грубый, холодный, плохо обжитой объем. Но даже появление фурнитуры не спасает ситуацию: следуя привычному нарративу и известному всем сюжету произведения, Алиса, съев «растибулку*», то есть войдя в прямой контакт с магическим, сказочным, становится больше, нарушает соотношение объемов, делает то, что должно было стать знакомым, спасительным и детским пугающим. Такая среда превращает детство в состояние «объектности»: если пространство слишком маленькое, слишком искусственное или слишком похожее на модель, ребенок в нем легко становится частью набора вещей, «несоразмерной куклой».

*так в наиболее распространенном переводе произведения Л. Кэрролла «Алиса в стране чудес» называется «„Eat Me“ cake», магическая еда, заставляющая едока увеличиваться в размерах.

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

«Не уходя далеко», стоит рассмотреть еще один эпизод, происходящий в той же локации. Кадр с кукольным домом особенно важен для разговора о среде как таковой: дом здесь становится объектом, с которым можно взаимодействовать, но из-за этого не исчезает его тревожность. Наоборот, уменьшенная архитектура делает видимым сам принцип замкнутого пространства: стены, окна, двери и комнаты превращаются в конструкцию, которую можно открыть, потрогать, переставить, но нельзя сделать по-настоящему живой. Детская игра с домиком оказывается двусмысленной: ребенок вроде бы получает модель мира в руки, но эта модель повторяет ту же систему закрытости, что и большой интерьер вокруг него. А сама Алиса вновь выглядит как кукла рядом с другой игрушкой, но не как настоящий ребенок.

Следующий кадр из «Alice» меняет тип пространства: вместо комнаты появляется темный проход. Но логика остается той же — среда не раскрывается (по аналогии с тем образом «безопасного» мира, который чаще представляет ребенок вслед за тем, что в лучшей картине мира пытаются воссоздать вокруг него старшие) перед героиней, а сужается вокруг нее. Сказочное перемещение, которое в более привычной версии истории могло бы восприниматься как вход в чудо, у Шванкмайера приобретает почти «подвальный» характер. Алиса идет не в яркое воображаемое царство, а в грязный коридор, где свет расположен далеко впереди, а сама дорога напоминает не путь к свободе, а спуск внутрь закрытого механизма. Пространство работает как тоннель тревоги: оно ведет, но не обещает выхода.

Ян Шванкмайер, «Do pivnice*» (1983 г.) *с словац. дословно: «Вниз в подвал», в российском прокате известен как «Вниз в погребок»

В «Down to the Cellar» Шванкмайер переносит тревогу из сказочной комнаты Кэрролла в бытовое пространство дома. Девочка спускается в подвал за картошкой, то есть выполняет простое домашнее поручение, но именно это повседневное действие становится «отправной точкой» для детской тревоги (прим.: кому из нас в раннем возрасте не было страшно, когда приходилось идти по темному коридору, например, до собственной комнаты, или выполнять поручения старших в условном бабушкином деревенском доме?). Крупный план лица за лестничными прутьями показывает, что среда не просто окружает ребенка, а буквально разрезает его изображение. Лестница, перила, темнота и узкий взгляд через промежутки превращают обычный интерьер в визуальную клетку. Здесь страх рождается не из фантастического события, а из по-детски «приукрашенной» действительности.

Вторая иллюстрация (справа) наоборот строится на вертикали. Ребенок стоит наверху лестницы, а пространство подвала раскрывается внизу как темная пустота. Такая композиция делает страх почти архитектурным: тревога находится не в отдельном объекте, а в направлении движения. Спуск вниз означает переход, притом весьма сказочный, из домашнего порядка в область, где привычная защита больше не действует. В этом смысле подвал у Шванкмайера важен как особая форма детского опыта: ребенок еще находится дома, но уже оказывается в пространстве, которое ведет себя как чужое.

Теренс Дэвис, «The Long Day Closes» (1992 г.)

У Теренса Дэвиса тревожный интерьер устроен иначе. В «The Long Day Closes» (в российском «прокате»: «Конец долгого дня») нет агрессивной предметности Шванкмайера, нет чучел, оживших вещей (т.е элементов хоррора, о которых позже) или подвальных кошмаров. Дом здесь мягче, теплее, несколько «меланхоличнее», но от этого не становится менее значимым. Сюжет фильма строится не вокруг приключения, а вокруг детского опыта юного героя, Бада: дома, школы, церкви, кинотеатра, семьи, одиночества и первых болезненных столкновений с внешним миром. Кадр с мальчиком у окна показывает пространство как место внутреннего опыта: ребенок не столько действует, сколько смотрит, ждет, слушает, находится внутри памяти. Окно становится границей между внутренним и внешним миром, а темный интерьер вокруг мальчика подчеркивает его одиночество. Среда больше не нападает на ребенка, но удерживает его в состоянии молчаливого переживания.

Следующий кадр из «The Long Day Closes» (справа) переводит тему интерьера в область воспоминания. В сюжетной логике фильма подобные моменты важны именно своей внешней «малостью», композиционной разницей объемов большого, довлеющего мира и крохотного ребенка: ребенок смотрит, стоит, молчит, находится у окна, но через такие почти неподвижные сцены Дэвис собирает опыт детства. Лицо ребенка видно через окно, занавеску и отражения, поэтому пространство перестает быть прозрачным.

Теренс Дэвис, «The Long Day Closes» (1992 г.)

В отличие от Шванкмайера, где комната пугает своей материальной грубостью, у Дэвиса дом тревожен собственной недоступностью: он уже принадлежит прошлому. Свет на стекле и ткань занавески создают дистанцию между зрителем и ребенком, как будто мы смотрим не на событие, а на образ, который память сохранила не полностью. Далее Дэвис «выводит» ребенка из дома в социальные пространства: школу и кинотеатр. Школа дисциплинирует тело — сажает, выравнивает, заставляет смотреть вперед; кинотеатр, наоборот, дает возможность внутреннего побега в свет, музыку и образ. Но оба пространства показывают одно и то же: детство формируется не только семьей, но и внешними институтами, где ребенок остается маленькой фигурой внутри большого порядка, тревожной и крохотной в сравнении с огромными институциями.

Теренс Дэвис, «Distant Voices, Still Lives» (1988 г.)

Продолжая разговор об институциях, не стоит «обделять вниманием» и одну из самых важных, первичных, древних — религию (в европейском случае, релевантном для данной подборки авторов, зацикленную на Божьем Сыне, т. е. на ребенке, на тревоге и смертности). Следующая пара у Дэвиса говорит о ребенке через вещи и ритуал. Церковный интерьер переводит эту несоразмерность в область веры, вины и подчинения. Свечи, статуя, темнота и фигуры молящихся создают пространство, где ребенок сталкивается не с физическим страхом, а с масштабом сакрального и социального порядка. Масштаб здесь становится не только пространственным, но и символическим: ребенок мал не только перед предметами, но и перед институциями — и в этом масштабе он сопоставим с куклой (кадр слева), маленькой и хрупкой, не превышающий размер явно принадлежащего старшему грубого ботинка. Но о кукольно-телесном больше в следующей главе.

Гай Мэддин, «Brand Upon the Brain!» (2006 г.)

Следующее произведение* переводит разговор о среде в более психологическую и почти оптическую плоскость. В «Brand Upon the Brain!» Гай Мэддин работает с детством как с травматическим воспоминанием, которое не столько вспоминается, сколько заново проецируется, подсвечивается и ставится перед зрителем. Лица в этих кадрах вырезаны из темноты резким светом: пространство уже не обязательно является комнатой в прямом смысле, но оно все равно действует как среда давления. Черный фон, световая рамка и фрагментация лица превращают память в закрытый визуальный аппарат, где ребенок или молодой герой виден не целиком, а как образ, пойманный внутри чужого взгляда. Так тревожный интерьер становится не только архитектурным, но и психическим: он может существовать как экран, пятно света, провал темноты и невозможность увидеть прошлое полностью.

*важно: в исследовании намерено не соблюдаются временные рамки, чтобы не создавалось ощущение «развитие» и «изменение тревожности детского образа во времени».

Слева: Братья Куэй, «Can’t Go Wrong Without You / Stille Nacht IV» (1993 г.) Справа: Братья Куэй, «Stille Nacht I: Dramolet» (1988 г.)

В качестве завершающей пары произведений, частично перекликающихся со следующей главой, следует вспомнить творчество братьев Куэй, довести разговор о среде до состояния «предметной и механической памяти». В «Can’t Go Wrong Without You / Stille Nacht IV» пространство строится вокруг странной сцены взаимодействия с вещами: туфля, коробка, механическая рамка и рука складываются в маленький тревожный театр, где предметы выглядят почти более живыми, чем человек. В «Stille Nacht I: Dramolet» череп, мех, стекло, пыль и замкнутая рамка превращают пространство в хранилище остатков. Это уже не детская комната, но ее страшный двойник: маленький мир, которым больше невозможно управлять, потому что он сам начал хранить, двигать и пережевывать следы прошлого.

Таким образом, в экспериментальном (европейском!) кино детское пространство проходит путь от комнаты и кукольного домика до подвала, окна, институциональных помещений, световой проекции и «механической коробки памяти». У Шванкмайера оно действует материально: уменьшает ребенка, закрывает его, ведет вниз и превращает дом в механизм. У Дэвиса — эмоционально и социально: удерживает ребенка в свете, тишине, дисциплине, вере и одиночестве. У Мэддина и братьев Куэй пространство становится практически аппаратом памяти: оно не просто окружает человека или предмет, а решает, как он будет видим, фрагментирован и сохранен.

В итоге интерьер и масштаб оказываются не второстепенными характеристиками кадра, а способом показать детство как опыт зависимости от среды, которая всегда больше ребенка — физически, социально или психологически.

4. Игрушка: какими характеристиками обладает важнейший детский предмет и что отражает? Разговор о детской эмоциональности и телесности

Итак, завершив рассказ про среду, стоит перейти от условного «общего» к условному «частному» — в том, что составляет «неживое» окружение ребенка, есть нечто, что наделено особым значением. Игрушка, привычно считающаяся первым другом, объектом заботы, продолжением воображения и безопасным посредником между ребенком и миром.

В теории объектных отношений и в рассуждениях Дональда Винникотта о «переходном объекте» игрушка занимает промежуточное положение: она уже не часть тела ребенка, но еще не полностью внешний, чужой мир.

Именно поэтому она так важна для разговора о тревожном детстве: если игрушка перестает быть управляемой и безопасной, нарушается сама граница между внутренним и внешним, между игрой и угрозой, между ребенком и средой. В экспериментальном кино эта граница постоянно расшатывается. Игрушка обнаруживает собственную телесность: набивку, швы, пустые глазницы, трещины, фарфор, ткань, мех, опилки. Она перестает быть просто вещью и начинает отражать то, что обычно скрывается за образом счастливого детства: уязвимость тела, страх повреждения, тревогу замены, зависимость от внешней руки и невозможность полностью контролировать собственные эмоции.

Ян Шванкмайер, «Jabberwocky» (1971 г.)

Первые две иллюстрации из «Jabberwocky» задают эту тему максимально прямо: игрушка показана не как цельный и любимый предмет, а как поврежденное тело. Кукла лежат на полу среди соломы и обломков, будто после игры, которая давно перестала быть невинной; ее тело вскрыто, разорвано, лишено прежней целостности. Крупный план набивки усиливает этот эффект: внутри игрушки оказывается не «душа» детского предмета, а сухой, грубый, почти мусорный материал. Прием Шванкмайера строится на тактильном шоке: зритель почти физически чувствует солому, ткань, дырки, распад. Сюжетно Jabberwocky вообще показывает детский мир как автономный ритуал вещей, где ребенок отсутствует, но его предметы продолжают действовать сами. Поэтому поврежденная игрушка здесь становится образом детской эмоциональности без защиты: вещь (притом крайне похожая на само дитя, что добавляет этой тревожности элемент явного хоррора), которая должна была утешать, сама оказывается раненой.

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

«Alice» же переносит разговор от поврежденной игрушки к ребенку, который сам оказывается внутри кукольной логики. В одном кадре Алиса выглядывает из разорванной кукольной оболочки, будто ее тело временно помещено внутрь чужой тканевой формы. В другом она находится среди маленьких существ и предметов, выполняя действие, похожее на игру, кормление или бытовой ритуал, но эта игра выглядит не свободной, а тревожно-принудительной. Здесь важен не только сюжет, где Алиса постоянно уменьшается, меняет положение и оказывается среди оживших вещей, но и сам прием сопоставления живого ребенка с предметной средой. Девочка вроде бы остается субъектом действия, но кадр уже визуально приближает ее к куклам и механизмам вокруг. В терминах «жуткого» это работает особенно точно: тревожным становится не чудовище, а момент, когда живое начинает напоминать неживое (что часто называют «эффектом зловещей долины»), а ребенок — собственную игрушечную копию.

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

Далее по сюжету Шванкмайеровской «Алисы» тема двойничества становится еще заметнее: маленькая героиня сидит за столом с опущенным лицом, словно присутствует внутри очередного ритуала, странной церемонии, которая изначально должна была быть детской игрой. Рядом стоит кукла-Алиса: та же одежда, та же детская форма, но уже без живого взгляда и внутренней реакции. Шванкмайер использует здесь один из самых тревожных приемов кукольного кино — замену живого тела его предметным двойником. Игрушка не просто окружает ребенка, она начинает претендовать на его место. Визуально это разрушает привычное соотношение «ребенок играет с куклой»: теперь сама Алиса может быть поставлена, уменьшена, переодета, заменена и включена в чужую систему действия. Игрушка отражает не только воображение, но и страх потерять собственную субъектность.

Ян Шванкмайер, «Alcie» (1988 г.)

Кадры с Белым Кроликом и куклой-Алисой, взаимодействующей с костяным существом, показывает еще один важный признак игрушечного мира Шванкмайера: он строится на смешении милого и мертвого. Крупный план Кролика разрушает ожидание сказочной мягкости: это не живое животное и не плюшевая игрушка, а чучело с зубами, стеклянными глазами и агрессивной неподвижностью. В соседнем кадре кукла в розовом платье оказывается рядом с черепоподобной, костяной материей; детский образ буквально соприкасается с остатками тела. На уровне приема это соединение работает через контраст: нежный цвет платья, кукольная поза и детская узнаваемость сталкиваются с фактурой смерти, кости, таксидермии. Так игрушка перестает прятать от ребенка страшное и, наоборот, переводит его в форму сказочного предмета. Смерть здесь не названа напрямую, но она встроена в саму материю детского мира.

Исходный размер 426x240

Ян Шванкмайер, «Dolls' Dinner» (1971 г.)

Кадры (причем именно находящиеся в динамике) из «Dolls’ Dinner» радикализируют эту связь игры, тела и насилия. Кукла лежит в тарелке, как еда, то есть детский предмет оказывается включен не в игру заботы, а в сценарий потребления. Даже если этот фильм работает короче и более гротескно, он важен для главы как почти буквальная формула: игрушку можно не только сломать или оживить, но и поместить в ситуацию, где она становится телом для поглощения. Здесь Шванкмайер использует резкую абсурдистскую инверсию: то, что обычно находится в руках ребенка, оказывается на блюде. Игрушка больше не посредник между ребенком и миром, а объект, над которым совершается действие. Этот кадр помогает уточнить общий тезис главы: тревога возникает не только из оживления предмета, но и из того, что предмет начинает занимать уязвимую позицию тела — в первую очередь детского, нарушение неприкосновенности и чистоты которого ужасает.

Братья Куэй, «Street of Crocodiles» (1986 г.)

У братьев Куэй игрушка и кукла переходят в еще более механическое состояние, менее живое — и в этой «неодушевленности» также немало ужаса. В кадрах из «Street of Crocodiles» кукольные тела существуют не в детской комнате, а в пыльной, индустриальной, почти анатомической среде. Сюжет фильма начинается с запуска старого оптического устройства, после чего зритель попадает внутрь автономного мира, где предметы, механизмы и куклы (так похожие на детей) движутся по непонятным правилам, словно в игре, суть которой не ясна. В первом кадре маленькая кукольная фигура находится рядом с острыми предметами, органическими формами и инструментами, из-за чего игра начинает напоминать эксперимент или вскрытие. Во втором кадре группа кукол почти заменяет человеческое общество: их лица повреждены, взгляды пусты, жесты подчинены ритуалу. У Куэев игрушка отражает не индивидуальную детскую эмоцию, а состояние маленького и ребячески-уязвимого тела, включенного в систему повторов, механизмов и чужого управления.

Братья Куэй, «Street of Crocodiles» (1986 г.)

Можно утверждать, что в данном исследовании именно братья Куэй в большей степени приближаются к хоррору — и в меньшей поднимают этический, эмоциональный и сюжетный «детский вопрос», эксплуатируют образ ребенка с точки зрения его крайней уязвимости и низводят до тела. До его остатка? Пустая фарфоровая голова, показанная сзади и сбоку, похожа одновременно на лицо, маску, череп, медицинский образец и найденный предмет. У Куэев кукла не развивается как психологический персонаж; она существует как оболочка, в которой тревожно сохраняется форма живого. Особенно важен крупный план: он лишает игрушку игровой дистанции и заставляет рассматривать ее как фрагмент тела. Трещины, отверстия, грязь, пустота внутри головы и слепой глаз делают куклу не «милой старой вещью», а предметом, застрявшим между детской комнатой и моргом. Именно поэтому здесь снова возникает фрейдовское «жуткое»: пугает не чуждость объекта, а его чрезмерная похожесть на живое при очевидной «неживости».

Исходный размер 970x545

Ян Шванкмайер, «Otesánek» (2000 г.)

Закончить данную главу, пожалуй, стоит кадром из одного из самых известных фильмов Яна Шванкмайера — «Полено» (название из российского проката), в котором разговор об игрушке переходит в область семьи (но о ней подробнее позже). По сюжету бездетная пара начинает воспринимать оживший деревянный пень как собственного младенца, кормит его, заботится о нем и постепенно подчиняет домашнее пространство его чудовищной телесности. Этот образ особенно важен, потому что здесь детский предмет не просто похож на тело — он буквально занимает место ребенка в семье, ребенок становится игрушкой в руках собственных родителей. Кормление деревянного существа выглядит как сцена заботы, но одновременно как телесный кошмар (что сопоставимо с ранее рассмотренным «Dolls’ Dinner», тема поглощения вообще очень характерна для ужаса Шванкмайера): материнский жест направлен на объект, который не является человеческим, хотя уже требует человеческого отношения. Семья получает «ребенка», но вместе с ним получает и разрушение привычной границы между заботой, голодом, телом и вещью — а после распадается. Согласно сюжету, ребенок-игрушка пожирает собственных родителей.

Итак, в разговоре о природе детских проявлений в экспериментальном кино игрушка проходит несколько состояний: поврежденная кукла, вскрытая набивка, ребенок внутри кукольной оболочки, кукла-двойник, чучело, фарфоровая маска, механическое тело, пустая голова, деревянный младенец. Во всех случаях она перестает быть второстепенным предметом и становится способом говорить о детской эмоциональности и телесности. У Шванкмайера игрушка показывает страх повреждения, замены и телесной изнанки; у братьев Куэй — зависимость тела от механизма, пустоту лица и ритуальность движения; в Little Otik предмет занимает место ребенка внутри семьи.

В результате важнейший детский предмет отражает не только игру, но и тревогу: ребенок в экспериментальном кино оказывается связан с вещью не потому, что владеет ею, а потому, что сам может быть воспринят как хрупкое, управляемое и заменяемое тело.

5. Дом, семья и травма: почему детство не собирается в цельное воспоминание? Эмоциональное окружение, пространство с социальной точки зрения

После разговора о пространстве и игрушке важно перейти к тому, что формирует детство не только визуально, но и социально: к дому, семье, родительской фигуре, заботе, насилию, религиозному и бытовому порядку. В данной, заключительной для исследования, главе дом рассматривается не как интерьер сам по себе, а как эмоциональная система, внутри которой ребенок получает первый опыт любви, зависимости, страха, вины и невозможности отделиться. Поэтому тревожное детство здесь возникает уже не через ящик, куклу или подвал, а через отношения: кто заботится о ребенке, кто владеет его телом, кто определяет его память и почему семейное прошлое не складывается в цельный, спокойный рассказ. Если в предыдущих главах тревога рождалась из предмета и среды, то здесь она появляется из самой структуры близости: семья вроде бы должна защищать, но одновременно именно она чаще всего первой задает ребенку правила, запреты, роли и травматические привязанности.

Ян Шванкмайер, «Otesánek» (2000 г.)

Итак, возвращаясь к «Полену» Шванкмайера: режиссер показывает семью как пространство желания, которое создает ребенка не естественным, а почти насильственным способом. По сюжету бездетная пара начинает воспринимать деревянный пень как младенца: сначала это попытка заменить отсутствующего ребенка, но постепенно предмет действительно оживает и превращает домашнюю заботу в телесный кошмар. Постер с матерью и младенцем внутри пасти уже визуально задает главный конфликт фильма: образ материнства здесь сразу оказывается связан не только с нежностью, но и с поглощением (вместе с тем, легко угадывается и сходство с традиционным изображением Богоматери, держащей младенца Иисуса на руках). Но что относительно одного из самых первых, понятных и конвенционально признанных взаимодействий ребенка и семьи, бытового момента? В данном случае быт (купание, кадр справа) — жест ухода, обычно связанный с любовью и защитой, направленный на деревянное, нечеловеческое тело. Шванкмайер использует здесь прием страшного смещения: родительская забота остается узнаваемой, но ее объект оказывается неправильным. Семья получает «ребенка», но этот ребенок возникает как результат желания взрослых и сразу разрушает границу между заботой, обладанием, телом и вещью.

Гай Мэддин, «Brand Upon the Brain!» (2006 г.)

Следующая пара черно-белых кадров из «Brand Upon the Brain!» переводит тему семьи в область памяти, постановки и взгляда. У Мэддина детство не возвращается как спокойное воспоминание: оно заново разыгрывается перед камерой, будто травматическая сцена, которую невозможно перестать ставить. Женское тело в постели, зеркало, фигура наблюдающего мужчины и резкая черно-белая стилизация делают семейное пространство не интимным, а подчеркнуто театральным. Дом здесь существует не как «место, где все было», а как сцена, где память распределяет роли: кто смотрит, кто лежит, кто контролирует, кто оказывается объектом чужого взгляда. В отличие от Шванкмайера, где семья буквально создает чудовищного ребенка-предмет, у Мэддина тревога рождается из невозможности отделить воспоминание от спектакля. Семейное прошлое становится не архивом, а повторяющимся представлением, в котором ребенок или молодой герой снова и снова оказывается внутри уже заданной структуры.

Теренс Дэвис, «Distant Voices, Still Lives» (1988 г.)

Но в первую очередь семья (как и кадр, как основное средство художественной выразительности в киноискусстве) — это структура, нарушение которой также тревожно наравне с тем, как может травмировать и ужасать её неготовность проявлять гибкость как сюжетно-эмоциональную, так и весьма формалистскую, визуальную. В кадре из «Distant Voices, Still Lives» семейная группа выглядит почти как фотография: люди стоят фронтально, неподвижно, сдержанно, будто память фиксирует не живой момент, а застывший порядок отношений. Здесь важна сама композиция: семья не действует, а предъявляет себя как форма, как жест социального приличия и молчаливой внутренней иерархии.

Кадр справа иллюстрирует сцену крещения и показывает другой тип социальной сцены: ребенок включен не только в семью, но и в религиозную общину, где его тело сразу становится частью обряда, традиции и коллективного взгляда. В обоих случаях детство не принадлежит только ребенку. Оно оформляется взрослыми, родителями, родственниками, церковью, правилами и образом «правильной» семьи, который может быть одновременно поддерживающим и подавляющим.

Теренс Дэвис, «The Long Day Closes» (1992 г.)

Следующая пара снимков-скриншотов из «The Long Day Closes» дает более мягкий, но не менее важный вариант семейного пространства. В центре фильма — мальчик Бад, и его связь с матерью становится одной из немногих зон тепла внутри мира школы, церкви (как куда более тревожной, требовательной и большой «семьи», описанной ранее), одиночества и социальной дисциплины. В первом кадре мать и ребенок сидят рядом, почти как единая фигура памяти: ее рука удерживает его, но это удержание читается не как насилие, а как защита. Во втором кадре объятие становится еще более закрытым и интимным: ребенок прячется в материнском теле от внешнего мира.

Однако у Дэвиса даже такие сцены окрашены не только нежностью, но и утратой, потому что весь фильм смотрит на детство из будущего. Семейная близость здесь не отменяет тревогу, а делает ее болезненнее: зритель понимает, что это тепло уже существует как воспоминание, которое невозможно вернуть. Дом оказывается одновременно убежищем и местом, к которому нельзя вернуться без боли.

Исходный размер 960x520

Теренс Дэвис, «Distant Voices, Still Lives» (1988 г.)

И в качестве последней иллюстрации выступает кадр из «Distant Voices, Still Lives». Резко сменяющий тон с заботливого (пусть в этой заботе и порождающей зависимость и жестокость, неестественность и надрыв) на более честный, полный страха и власти, чаще сопряженных с образом отца (впрочем, любой маскулинной фигуры, противопоставленной образу любой женщины: от старшей сестры до матери или бабушки). Отец держит девочку за плечи, а вокруг них находится группа взрослых и детей, почти замыкающая кадр. Сюжетно фильм Дэвиса строится вокруг памяти о рабочей семье послевоенного Ливерпуля, где любовь, музыка, домашние ритуалы и насилие существуют не отдельно, а внутри одного порядка.

Именно поэтому этот кадр так важен для главы: семейная фигура отца не просто принадлежит дому, она организует его эмоциональную атмосферу. Ребенок здесь находится не в своем личном пространстве, а внутри общественного взгляда, семейной власти и коллективного молчания, а травма возникает не как один изолированный эпизод, а как структура отношений, которую память потом не может собрать в спокойный рассказ.

Таким образом, дом и семья в экспериментальном кинематографе, ранее названным наиболее честным в данном вопросе, оказывается не финальной зоной защиты, а самым сложным уровнем тревожного детства.

У Шванкмайера родительское желание буквально создает ребенка-предмет и превращает заботу в телесный ужас. У Мэддина семейное прошлое существует как постановка, где память не вспоминает, а разыгрывает травму заново. У Дэвиса семья двоится: мать может быть источником нежности и защиты, но дом одновременно хранит религиозный порядок, социальные правила, отцовскую власть, насилие и молчание. Поэтому детство не собирается в цельное воспоминание: оно распадается на ритуалы, объятия, семейные портреты, сцены контроля, жесты заботы и образы, к которым невозможно вернуться без боли.

6. Заключение

В ходе исследования удалось подтвердить основную гипотезу: экспериментальное кино делает детство тревожным не потому, что просто добавляет к нему пугающие элементы, а потому, что ломает сами опоры привычного детского мира. Сказка, комната, игрушка, дом и семейное воспоминание остаются на своих местах, но вдруг перестают выполнять прежнюю работу. Сказка больше не утешает, интерьер не защищает, игрушка не слушается, семья не складывается в мягкую открытку из прошлого. Все знакомое остается знакомым — и именно поэтому начинает тревожить.

В этом смысле особенно важной оказывается категория «жуткого»: страшным становится не что-то совсем чужое, а то, что еще секунду назад казалось домашним, понятным и почти безопасным. У Шванкмайера детская сказка оказывается собрана из чучел, ящиков, опилок, кукольных тел и поврежденных игрушек; у братьев Куэй маленький мир вещей и механизмов начинает жить собственной пыльной жизнью; у Дэвиса и Мэддина дом и семья перестают быть простым местом возвращения и превращаются в пространство памяти, вины, любви, контроля и невозможности окончательно выйти из прошлого. Детство здесь не исчезает, а будто продолжает шевелиться внутри вещей, комнат, жестов и повторяющихся образов.

Поэтому детство в этих фильмах — не «потерянный рай» и не просто мрачная территория ужаса. Скорее, это особое состояние зрения: мир еще слишком велик, вещи слишком самостоятельны, тело слишком хрупко, а прошлое слишком живо. Экспериментальное кино оказывается честным языком для такого разговора, потому что оно не пытается сделать детство гладким и понятным.

Исходный размер 967x523

Теренс Дэвис, «The Long Day Closes» (1992 г.)

Библиография
1.

Vaughn A. M. The Original Stop-motion Surrealist: An Introduction to the Short Films of Jan Švankmajer // Babou 691. — 2021.

2.

Осборн Р., Брю Э. Теория кино. Краткий путеводитель.

3.

Винникотт Д. В. Игра и реальность.

4.

Братья Квей // Википедия: свободная энциклопедия. — URL: https://ru.wikipedia.org/wiki/Братья_Квей

5.

Down to the Cellar // IndieLisboa. — URL: https://indielisboa.com/filme/down-to-the-cellar

6.

Козлова А. А. Синтез приёмов анимации, коллажной техники и инсталляции в кинематографе Яна Шванкмайера // КиберЛенинка. — URL: https://cyberleninka.ru/article/n/sintez-priyomov-animatsii-kollazhnoy-tehniki-i-installyatsii-v-kinematografe-yana-shvankmayera/viewer

7.

Ионов А. Ю. «Жуткое» Фрейда и жанр ужасов в кино // КиберЛенинка. — URL: https://cyberleninka.ru/article/n/zhutkoe-freyda-i-zhanr-uzhasov-v-kino/viewer

8.

Чеснокова Л. В. Феномен жуткого: опыт философской рефлексии Фрейда и Хайдеггера // КиберЛенинка. — URL: https://cyberleninka.ru/article/n/fenomen-zhutkogo-opyt-filosofskoy-refleksii-freyda-i-haydeggera/viewer

9.

Воронецкая-Соколова Ю. Г. К вопросу формировании картины мира ребенка: опыт кино // КиберЛенинка. — URL: https://cyberleninka.ru/article/n/k-voprosu-formirovanii-kartiny-mira-rebenka-opyt-kino/viewer

10.

Ситни П. Адамс. Визионерское кино: американский авангард, 1943–2000.

11.

Риз А. Л. История экспериментального кино и видео.

12.

Рассетт Р., Старр С. Экспериментальная анимация: истоки нового искусства.

Источники изображений
1.

«Алиса» (Alice / Něco z Alenky, реж. Ян Шванкмайер, 1988)

2.

«Бармаглот» (Jabberwocky / Žvahlav aneb šatičky slaměného Huberta, реж. Ян Шванкмайер, 1971)

3.

«В подвал» (Down to the Cellar / Do pivnice, реж. Ян Шванкмайер, 1983)

4.

«Полено» / «Маленький Отик» (Little Otik / Otesánek, реж. Ян Шванкмайер, 2000)

5.

«Улица крокодилов» (Street of Crocodiles, реж. братья Куэй, 1986)

6.

«Кабинет Яна Шванкмайера» (The Cabinet of Jan Švankmajer, реж. братья Куэй, 1984)

7.

«Институт Бенжамента» (Institute Benjamenta, or This Dream People Call Human Life, реж. братья Куэй, 1995)

8.

«Роуз Хобарт» (Rose Hobart, реж. Джозеф Корнелл, 1936)

9.

«Мой Виннипег» (My Winnipeg, реж. Гай Мэддин, 2007)

10.

«Клеймо на мозгу!» (Brand Upon the Brain! , реж. Гай Мэддин, 2006)

11.

«Далекие голоса, застывшие жизни» (Distant Voices, Still Lives, реж. Теренс Дэвис, 1988)

12.

«Долгий день уходит в ночь» (The Long Day Closes, реж. Теренс Дэвис, 1992)

13.

«Драмолет» (Stille Nacht I: Dramolet, реж. братья Куэй, 1988)

14.

«Без тебя ничего не выйдет» (Can’t Go Wrong Without You / Stille Nacht IV, реж. братья Куэй, 1993)

Детство как тревожное пространство в экспериментальном кино
Проект создан 28.05.2026